Таинственный взрыв
Фантастический авио-рассказ
Шпанов Н. Н.
В ночь на 4 марта 1924 года на окраине города Ковно, в расположении военных складов, раздался оглушительный взрыв, не оставивший ни одного целого стекла в городе и превративший в груду скрученных, обгорелых обломков всю огромную площадь склада. Последовавший за взрывом пожар несколько дней и ночей наполнял город удушливым дымом и копотью.

Установить непосредственную причину взрыва не удалось, так как все, что было на территории складов, в том числе и люди, было уничтожено.

Через два месяца, когда в конце работ по очистке территории взрыва, в самом его центре были найдены обезображенные остатки металлической рамы большого самолета, — решили, что ковенские склады погибли от большевистского самолета, летевшего с преступным намерением к восточному оплоту европейского порядка — столице Речи Посполитой…

Польша подняла невероятный шум..

Заверения Советского правительства в том, что ни один из его самолетов не вылетал в эту ночь за пределы СССР, что вообще в ночь на четвертое марта производились только учебные полеты на Московском аэродроме, ни к чему не привели. Польша требовала защиты у великих держав, и все помнят события, последовавшие за этими днями.

Только много позже в мои руки совершенно случайно попал один документ, ценность которого определят сами читатели.

Документ этот всего только потрепанная тетрадка дневника офицера 2-го польского авиационного полка ночного бомбометания Станислава Зброжек-Кржечжевского.

Весь, или почти весь, дневник стоит того, чтобы его обработать, но это мы сделаем в другой раз, а сейчас приведем только переводы той его части, которая относится к интересующим нас дням.

Автор дневника не обладал писательскими талантами, поэтому и его дневник не отличался литературными достоинствами. Однако, в целях сохранения большей исторической точности, мы приводим его без изменений.

15 февраля. Этот балбес Вацлав опять клялся, что когда он пришел меня будить, я запустил в него сапогом. Это каждый раз, когда я просплюсь, он рассказывает мне такую чепуху.

Кончилось тем, что из-за осла-денщика я опоздал в штаб дивизии и должен был встретить кислую рожу дивизионного адъютанта.

Глупо было, конечно, надираться после получения накануне столь сугубого предписания:

«Спешно. Совершенно секретно.

Капитану 2-го авиационного полка ночного бомбометания Зброжек-Кржечжевскому.

Предписываю Вам к 9 часам, 15 сего марта, явиться в штаб 2-й воздушной дивизии, где и поступите в распоряжение начальника названной дивизии. Того же 15 марта, Вам надлежит подать мне рапорт о предоставлении Вам месячного отпуска по болезни. Командировка носит совершенно секретный характер и содержание ее не должно быть известно никому из чинов вверенного мне полка.

Командир полка, летчик-наблюдатель, генерального штаба Полковник Люзотинский

Адьютант, военный летчик, Поручик Кропачек».

В половине десятого я созерцал кривую рожу дивизионного адъютанта Пжонтковского. Ничего не может быть хуже такого выскочки вроде Пжонтковского: хам всегда останется хамом, какой мундир на него ни напяль.

Через несколько минут я стоял уже перед огромным столом начальника дивизии, полковника Корфа, заваленным всяким бумажным мусором.

— Садитесь, капитан. Наш разговор немного затянется. Вы, конечно, догадываетесь, что в сущности вашим отпуском вам едва ли удастся воспользоваться по собственному усмотрению. Вашим временем буду впредь распоряжаться я. Распоряжением господина военного министра лично мне поручено подготовить одну экспедицию, высоко ответственного и совершенно секретного характера. На вашу долю выпала честь быть техническим исполнителем этой экспедиции. Письменных инструкций, в целях сохранения тайны, вы не получите никаких, так что постарайтесь запомнить все, что я вам сейчас сообщу.

На секретном секторе главного аэродрома в ваше распоряжение будет предоставлено два самолета Блерио 147; это совершенно новые аппараты, полученные из Франции специально для данной экспедиции. Аппараты вполне надежные. Да вы сами их увидите завтра же. Один из самолетов предоставляется вам для тренировки. Второй нужно сохранить совершенно свежим до самой экспедиции. На нем вы полетите. Пока я позволю себе не открывать вам конечной цели полета, а ограничиться ознакомлением вас с маршрутом. Вот прошу вас, капитан, к карте. В назначенный мною день вы должны будете вылететь из Варшавы в район Лиды. Там для вас будет подготовлена отличная площадка и все необходимое для дальнейшего полета. С главного аэродрома вы вылетите перед рассветом с тем, чтобы открытым прибытием в Лиду не возбуждать вредного любопытства пограничных жителей. Главные пункты дальнейшего вашего полета — вот по этой же железнодорожной линии. Вот здесь вы видите: Вилейка, Полоцк, Невель, Великие Луки. Здесь курс резко на зюйд-ост и снова вдоль железной дороги на Ржев, Волоколамск и Москву. Обратно вы летите через Смоленск и Ковно, и оттуда до аэродрома 4-го полка нашей первой дивизии. Вот здесь вот, видите? — Я вижу, вы немного удивлены, капитан. Но это так нужно. Следует уйти не тем путем, каким пришли и, кроме того, пустить зверя по ложному следу, на Литву. Весь полет, разумеется, без посадки. Я вижу, дорогой Зброжек, вы как будто сомневаетесь в моих умственных способностях. Нет, нет, я вполне нормален. Вот погодите, завтра мы с вами вместе поедем на аэродром и взглянем на этих красавцев Блерио. Тогда вы сами убедитесь в том, что все обстоит совершенно благополучно. Дальность полета 3.000 километров. Шесть моторов совершенно обеспечивают надежность полета, и при таком радиусе у вас остается свободная нагрузка в 3000 килограмм. Правда не плохо. Вы видите, эти канальи французы понимают дело!

Самое интересное, капитан, что ваш полет делается совершенно безопасным от противника. Понимаете вы: бе-зо-па-сным. На моторах установлены изумительные глушители: — по словам нашего механика, принимавшего аппараты во Франции, шум моторов поглощен совершенно. Итак, вы видите, вас не могут услышать, подходящая же ночь прикроет вас еще и шапкой-невидимкой.

Теперь несколько слов об экипаже. С вами полетит один пилот — ваш помощник. Его предоставляю выбрать вам самому из числа наиболее надежных офицеров любой части нашей дивизии. Кроме того, на борту будет находиться один навигатор — очень опытный и знающий молодой человек, только что вернувшийся из Франции, и один механик, принимавший аппараты во Франции — парень тоже отлично знающий дело и вполне надежный. Однако, цель полета будете знать только вы, капитан. Маршрут будет известен, конечно, еще и навигатору. Словом поляка и солдата, я обязываю вас самым безусловным молчанием. Ни одна живая душа не должна знать ни полслова. Своим же словом я заверяю вас, что, по возвращении из перелета, ваша заслуга не будет забыта министром и, по всей вероятности, самим господином президентом. Сегодня же министр поручил мне передать вам о том, что им подписан приказ о производстве вас в чин подполковника. От казначея моего штаба вы можете немедленно получить пособие на лечение в отпуску в размере трехмесячного содержания подполковника.

Ну-с, итак, милый Зброжек, до свидания, завтра в 7 часов утра на главном аэродроме.

Через какой-нибудь час я катил уже из штаба с новыми документами и приятно пахнувшей пачкой новеньких кредиток.

17 февраля. Вчера я провел весь день на аэродроме. Старик Корф не соврал. Эти Блерио действительно чудные машины. Это бипланы 28 метров в размахе, с довольно толстыми крыльями. Два пилотских места расположены рядом.

Нечего говорить о том, что бортовое оборудование выполнено блестяще. Шесть Испано по 450 сил снабжены усовершенствованными глушителями, на вид довольно компактными и простыми. Бортовой механик имеет в полете доступ к четырем моторам из шести. Это уже утешительно.

В общем осмотр машины вселил в меня уверенность в том, что проект Корфа вовсе не абсурден, как показалось мне сначала. Интересно только знать, какого еще дьявола придумали эти жидконогие французики, что не пожалели для нас пары таких прекрасных птичек, каких еще нет на вооружении даже и в их собственных авио-частях.

А, впрочем, мое дело не рассуждать, а исполнять приказания, особенно когда дело касается того, чтобы насолить этим красным башибузукам.

Я не был в Москве с того самого января 1918 года, когда, оставив там в руках какого-то лохматого типа в кожаной тужурке свои новенькие корнетские погоны, отбыл в здешние края. Зато теперь я сделаю визит красной Московии, не спрашивая разрешения товарища Чичерина…

Сегодня я приехал на аэродром к девяти часам. Механик Краспинский, который по приказанию Корфа должен будет лететь со мной, действительно весьма знающий парень. Но он мне вовсе не внушает доверия, как спутник в столь рискованном предприятии. Уж очень у него штатские замашки и ультра-демократические суждения…

Совсем другое дело прикомандированный ко мне аэронавигатор. Хотя он и владеет в совершенстве польским языком, но мне кажется не поляком, жившим во Франции, а французом, жившим в Польше. Да и фамилия у него подходящая к такой догадке — Лемонье. Он не только производит впечатление весьма понимающего свое дело специалиста, но, по-видимому, вполне отдает себе отчет в политике, как это подобает порядочному человеку и доброму офицеру польской армии.

27 февраля. Собственно говоря, сегодня я сел писать из-за того, что на аэродроме у нас произошел забавный случай. Двое солдат из секретной части команды, обслуживающей ангары, были застигнуты в то время, когда исследовали мои аппараты с несколько большим вниманием, чем то положено им по инструкции. Кончилось тем, что при более тщательном расследовании у них на квартире были найдены эскизы поставленных у меня глушителей и несколько шифрованных записок, которых пока не удалось расшифровать. Эти теплые ребята оказались рабочими одной из пограничных фабрик, лишь недавно попавшими на военную службу. Для нас совершенно ясно, что если это не большевистские шпионы, то одни из так называемых «сознательных». Во всяком случае, дефензива1 сделает свое дело, и надо думать, что до отлета я узнаю более точно, в чем дело.

1 марта. Я опять пропустил несколько дней в записях, но, по-видимому, теперь так уж и пойдет до самого отлета, и придется более подробное описание отложить до возвращения из экспедиции.

Когда я вернулся с аэродрома, мои Вацлав с какой-то уж очень многозначительной миной сообщил мне, что те два солдата, которые были арестованы во время осмотра моего самолета, сегодня ночью казнены. Сначала я набил морду этому скоту, а затем пытался добиться от него, откуда он мог узнать о расстреле, когда приказ о нем был совершенно секретным и даже не был известен офицерам. Я ничего не добился, но теперь он уже сидит там, где следует и, по всей вероятности, там сумеют получить от него нужные сведения…

Кончится тем, что у нас не останется ни одного надежного солдата. Поляки перестают быть поляками. Все больше и больше этих идиотов из-за непонимания наших настоящих интересов попадает в сети коммунистов. Ну, да ничего. Когда надо будет, мы с ними поговорим по своему…

На завтра назначен перелет в Лиду, а в ночь с третьего на четвертое марта мы полетим к месту назначения…

Сегодня же Корф, еще раз обязав меня словом, посвятил в цель полета. Дело оказывается в том, что в настоящее время в Москве, в Большом Кремлевском дворце, заседает Конгресс Коммунистического Интернационала в связи с событиями в Малой Азии, Северной Африке и Франции. Вопрос поставлен так, что если к пятому марта Конгресс опубликует результаты своих работ, то почти неизбежно можно ждать совершенно небывалых для Европы потрясений. Политический взрыв, который подготавливают коммунисты, по мнению лучших европейских политиков, должен оказать исключительное влияние на события и может быть чреват серьезными последствиями для существующего в Европе порядка.

Моя задача будет заключаться в том, чтобы уничтожить этот большевистский улей и лишить международные рабочие организации и коммунистические партии их головки. Короче говоря, я должен сбросить на Большой Кремлевский дворец 3000 кило шнейдерита в пяти аэро-бомбах, доставленных для этого из парижской лаборатории взрывчатых веществ. По словам Корфа, действие этих бомб превышает почти в два раза действие тех бомб, которые имеются в наших авиационных частях.

Не стану скрывать, что неприятный холодок подрал меня по всем позвонкам, когда я подумал о своей судьбе в случае посадки с таким багажом в пределах СССР. Но Корф почти тотчас, как будто читая у меня в голове, заявил:

— Что касается вопроса о возможной посадке к тылу за пограничной линией, то она почти исключена. Вы, полагаю, сами убедились в этом, познакомившись со своим самолетом. Но, конечно, не исключены какие-нибудь возможности, и вам, полковник, надо быть готовым ко всему. Мои инструкции на сей случай таковы: если вынужденная посадка совершатся в пределах СССР, то ее вообще не должно быть… Вы меня понимаете, полковник, 3.000 кило шнейдерита — вполне достаточный запас для того, чтобы избежать следов присутствия незваного воздушного гостя. Я вижу, вам не по себе, господин Зброжек. Напрасно. Не думайте, что я зверь. Вы будете в полете снабжены парашютом лучшего образца. Что касается остального экипажа, то тут уж ничего не поделаешь. Вам придется принять меры к тому, чтобы и он не оставил после себя следов, которые могли бы повести к нежелательным осложнениям. Короче говоря, ни у кого, кроме вас, парашютов не будет. Что касается вашей судьбы после такой посадки, то о ней вам придется позаботиться самому. Полагаю, что тот мундир, который вы носите, лучше всего подскажет вам, что нужно будет делать. Должен предупредить, что все документы наши будут выправлены на имя офицера литовской службы. Та же будет на вас и форма. В случае чего, литовскому министерству иностранных дел мы предоставляем доказывать, что оно не верблюд, а вам, дорогой полковник, на этот раз придется доказывать именно то, что оно верблюд, т. е., что вы являетесь агентом именно литовского правительства. На самый крайний случай, я вам советую захватить с собой револьвер, но постарайтесь, чтобы ни у кого из членов этой воздушной экспедиции не было оружия во избежание каких-нибудь неожиданных осложнений. Во всяком случае, у вас в револьвере будет патронов вдвое больше, чем с вами полетит людей, а внешний вид у них тоже будет литовский.

— А теперь, господин полковник, позвольте еще раз пожать вашу руку и пожелать как следует отдохнуть перед тяжелым полетом. Утром я вас встречу к Лиде и буду сам присутствовать при нашем старте в негостеприимную, красную Московию.

Тем же вечером. Быть может, эта моя запись будет и последняя. Во всяком случае, продолжать дневник мне придется теперь только после возвращения. Следовательно, весь вопрос в том, вернусь ли я. Надо думать, что вернусь. Все сделано для того, чтобы избежать каких-нибудь неприятных случайностей.

С одной стороны, меня весьма удовлетворяет то обстоятельство, что я смогу действительно посолить большевикам гак, что они это почувствуют. С другой стороны, я немного начинаю нервничать, как от всей обстановки полета, так еще и из-за того, что я должен буду, в случае неудачи, сам уничтожить весь экипаж, спасаясь один. Строго говоря, мне неприятно это делать только по отношению к поручику Лещинскому. Хитрец Лемонье сам знает, на что он идет, а этот долговязый механик Краспинский, пожалуй, и не в счет. Я все больше убеждаюсь, в том, что он не только не нашего лагеря, но и просто подозрительный тип…»

Здесь в дневнике подполковника Зброжек следует длительный перерыв. Следующая запись не имеет перед собой числа. По-видимому, она сделана уже много позже событий в ней описанных, так как описание носит довольно спокойный характер воспоминаний.

«Я полковник, но зато я и совершенная развалина. Вся голова моя покрыта сединой. С левой стороны мундира у меня блестит большой военный крест и командорский крест почетного легиона, но зато с той же стороны у меня, вместо ноги, болтается какая-то сложная система металлических пластинок на кожаном футляре, заменившем мою бывшую капитанскую ногу. У меня отличная пенсия, но зато у меня и ясное сознание того, что не сегодня-завтра и крестики, и полковничьи погоны, и отличная пенсия — все это полетит к дзябловой матери, отнятое рукой какого-нибудь денщика Вацлава: — тот, памятный мне, Конгресс Коминтерна в Большом Кремлевском дворце все-таки сделал свое дело…

Однако, я должен еще рассказать о том, как я совершил свой московский рейд, ставший последним полетом одного из лучших польских летчиков — вашего покорного слуги.

Как видно из моей последней записи в этом дневнике, 3-го марта, утром я прилетел из Варшавы в Лиду. Корф сдержал слово и ждал меня на подготовленной для моей посадки площадке.

Добрая половина дня ушла па возню около самолета и моторов. До сумерек Корф отправил всех нас спать. Когда мы приехали из лидской гостиницы, где нас наполовину съели клопы, на аэродроме все было уже готово к старту, самолет заправлен. Под его брюхом мягко поблескивали темной поверхностью своих тел те самые гостинцы, которые я должен был сбросить над кремлевским дворцом.

Когда механик Краспинский увидел под самолетом бомбы, он как-то неприятно дернулся и спросил меня, зачем они нужны. Я без особенных церемоний сказал, что если бы это его касалось, то, по всей вероятности, я бы сообщил ему это и без его дурацких вопросов. Тогда он осведомился только, боевые они шли учебные, и когда я подтвердил последнее, он выразил настойчивое желание лично осмотреть, как укреплены бомбы в бомбодержателе, так как он не доверял здешним механикам, недостаточно хорошо знающим эти новые французские бомбосбрасыватели.

Мне сильно не нравилась рожа Краспинского, особенно его сосредоточенные, пристальные глаза, сверлившие меня с настойчивостью, говорившей о чем-то большем, чем простая предосторожность хорошего служаки. Как бы там ни было, но он полез под самолет и лично проверил бомбодержатель каждой бомбы и действие рычагов с моего места. Через десять минут он доложил мне, что все в порядке и можно садиться в машину.

Через десять минут я рулил уже к старту против ветра. Перед тем, как дать газ, я в последний раз проверил все управление, проверил переговорные аппараты со всеми чинами экипажа. Лемонье спокойно заправлял маршрутную карту в автоматический порткарт, поворачивавший карту соответственно скорости движения самолета. Наконец, он установил карандаш навиграфа на кружок с надписью «Лида» и сообщил мне, что он готов.

Лещинский хмуро укладывал в бортовую сумочку распакованные плитки шоколада. Я понимал, почему он хмурится: ему, офицеру и своему товарищу и помощнику, я отказался сообщить маршрут полета. Он был этим крайне задет и не старался скрыть своего недовольства.

Наши пилотские места были расположены рядом и таким образом, что каждому из нас было хорошо видно каждое движение карандаша навиграфа, установленного перед навигатором, сидящим несколько впереди нас, в удобной застекленной кабинке. В случае надобности, любой из пилотов мог перейти на место навигатора. Место механика было расположено сзади, таким образом, что с него было видно четыре мотора из шести и легко было выйти для ремонта моторов в полете.

Я не мог не обратить внимания на то, что Краспинский как-то сразу успокоился после того, как он осмотрел бомбодержатели, и почти весело проверил набор подручного инструмента, укрепленного в специальных кожаных конвертах по бортам его кабинки.

Но вот я прибавляю газа. Корф, стоящий в стороне от самолетов, нервно ковыряет ножнами сабли утоптанный снег.

Полный газ. Я чувствую, что машина уже рвется из рук удерживающих ее мотористов.

Я поднимаю свою бесконечно-огромную в толстой меховой перчатке руку и вижу, как она бросает слабую тень от лучей заходящего за моей спиной солнца.

Бурный вихрь холодного воздуха слегка задувает из-за высокого козырька. Аэродром бежит… Рукоятка немного от себя — чувствую, что хвост оторвался от земли. Рукоятка на себя — аэродром уходит все больше и больше. До свиданья, польская земля. А может быть, прощай.

Зимние сумерки охватывают все плотнее и плотнее. Солнца больше уже нет. Осталась где-то сзади светлая розовая полоска на горизонте.

Впереди, в кабинке Лемонье, мягким синим светом загораются лампочки над приборами и картой.

Я включаю освещение нашей кабинки. Продолговатые ампулы бросают ровный свет только на приборы. Тахометр показывает, что скорость резко упала, как только я взял правильный курс, значит ветер теперь прямо в лоб.

Слегка трогаю своей неуклюжей рукавицей сектора. Как-то неприятно, что на повышение числа оборотов моторы не реагируют повышающимся ревом. Глушители делают свое дело, за работой моторов можно следить теперь только по приборам.

— Краспинский, как дела с моторами?

— Все отлично, господин полковник. Все, как один, — 1700.

— Лемонье, проверьте направление.

— Есть.

Через минуту голос Лемонье жужжит в трубку:

— Не отходите от условленных курсов, навиграф работает идеально. Сноса пока почти нет, так как ветер почти прямо в лоб.

— Как ты себя чувствуешь, Бронислав? Сердитый голос Лещинского бросает в ответ:

— Иди до дзябла.

Я вглядываюсь искоса в его силуэт рядом с собой, но не вижу ничего, кроме неуклюжей головы с топорщащимися вперед выпуклыми очками.

Мы не спеша набираем высоту. Мой альтиметр показывает уже около двух тысяч. Пока довольно. Перед переходом через границу надо набрать 3.500 — эта высота предписана. При подходе к Ржеву надо набрать 4.000 — и так до Москвы.

Я отыскиваю левой рукой свой «хвост» — шнур со штепселем от моего термо-комбинезона. Куда он задевался? Ага, вот он, подлый. Втыкаю его в гнездо на борту. Прежде всего начинаю чувствовать тепло на подошвах ног и на коленях.

— Всем включить грелки.

— Есть.

— Есть.

— Есть.

Бронислав отвечал последним. Жаль, что перед самым полетом он надулся.

— Бронислав, постарайся уснуть. Через два часа я тебе передам управление, а сам сосну. Только вот что: проверь, пожалуйста, теперь же прицельные приборы.

Я всматриваюсь за борт. Землю видно хорошо, несмотря на то, что нет луны. Небо затянуло облаками. Звезд не видно совершенно. Это хорошо. Чем темнее, тем лучше.

Снежный покров земли дает возможность кое-что различить, хотя совершенно скрадывает впечатление движения.

Передо мною сплошная черная пелена. Как ни напрягай зрение вперед, ничего не видно. Точно какая-то огромная бархатная завеса идет передо мною и не хочет ни на один метр пропустить мой взор вперед. Только с движением самолета движется эта завеса и уступает пространство. Впереди черно, справа черно, слева черно.

Только далеко внизу слабо светится снежная земля с редкими пятнами леса. Как какие-то болячки, выползают эти пятна, нарушая однотонный, ровный пейзаж.

Ночь так темна, что даже заезженных дорог не видно. Только когда дорога перерезает лес, видна на его черном фоне узкая светлая ленточка.

Едва чернеет внизу линия железной дороги и то временами.

Мертво и пусто кругом. В жужжащем вихре полета кажется, что я несусь один в безбрежном океане ночи, и этому океану никогда не будет конца.

Редко-редко внизу мелькнет два-три огонька станции и темным пятнышком выделится деревушка с несколькими слепыми окнами-фонариками.

Вот железная дорога совершенно исчезает где-то вправо. Делается совсем тоскливо.

— Лемонье, проверьте.

— Все верно. Через десяток минут должна быть Вилейка.

Ага, это уже лучше. Все-таки люди. Однако, надо обходить этих людей стороной. И боюсь я потерять из вида человеческое жилье и, вместе с тем, боюсь попасться человеку на глаза. Пожалуй, второе хуже первого. Вот влево от меня медленно проходит разбросавшаяся кучка огней. Это, вероятно, освещенный вокзал.

Обойдя Вилейку, мы снова выходим на линию железной дороги.

Слежу за едва ползущей перед Лемонье картой. Вот карандаш навиграфа начинает сползать влево с жирной, красной курсовой черты. Значит ветер меняется. Беру соответственно влево. Вижу, как карандаш возвращается на красную черту и снова чертит по ней немного волнистую, спасительную линию. Да, Ле-Приер не дурак. Дорого бы дали в прошлую кампанию за такую штучку и союзники и немцы.

Оглядываю все приборы. Все работает, как часы. Ага. Вот только на крайнем левом моторе что-то не совсем ладно со смазкой.

— Краспинский. В чем дело со смазкой на первом номере?

— Может быть, просто масло подстыло. Сбавьте ему немного оборотов, господин полковник. Если не пройдет, придется перевести его на запасный маслопровод. Лучше бы так обойтись.

Я передвигаю немного сектор первого мотора и едва заметно карандаш навиграфа начинает снова сползать с курсовой черты. Исправляю аппарат.

С боязнью слежу за смазкой. Как будто не улучшается. А впрочем нет, вот кажется все пошло нормально. Даю опять те же обороты — все хорошо.

— Все хорошо, господин полковник, — раздается в наушниках голос Краспинского.

Время идет. Я чувствую это по рукам, не глядя на часы. Вот далеко вправо светится довольно заметное пятнышко, точно рассыпчатое гнездышко светляков.

— Лемонье, что справа?

— Лепель.

Ага, Лепель. Теперь уже недалеко до Полоцка. Обойти его и тогда за дело, Лещинский. Только засну ли я? Нервы так напряжены.

Что делают мои спутники? Лещинский спит. Лемонье тоже, кажется, клюет носом над своими, приборами.

Стараюсь рассмотреть, что делается у механика. Толком ничего не разберешь, но как будто он пишет, по крайней мере, ясно белеет листок бумаги под его очками.

— Краспинский. Вы что? Никак писанием занялись?

— Да, пишу на всякий случай завещание.

Вот слева блеснули вдали огни Десны, а прямо вперед — и Полоцк… Полоцк… Полоцк… В чем дело? Почему с этим словом всплывает в голове представление о третьем классе кадетского корпуса, длиннополом сюртуке учителя истории…

— Эй, Бронислав, проснись. Бронислав…

Нет, заснул так, что телефоном его не разбудишь. Протягиваю руку и толкаю мягкой рукавицей податливую сонную голову.

— Проснись, тетеря, Полоцк. Сейчас я обойду его, а там ты веди до Ржева. Не забудь, что от Ржева надо набрать высоты.

Наконец, огни Полоцка остаются далеко позади. Я чувствую, что рукояткой и педалями уже управляет другой. У Бронислава твердая рука, сразу дает себя знать.

Сначала я еще машинально слежу за аппаратом, а потом вспоминаю, что мне надо отдохнуть, и я устраиваюсь поуютнее.

Сквозь сон я слышу, как Лещинский переговаривается с Лемонье и Краспинским.

Бронислав оказался неисполнительным помощником, хотя и хорошим другом: вместо Ржева, он довел машину до самого Волоколамска. Когда он разбудил меня, огни этой колокольной колыбели уже исчезали сзади. Пока я огляделся, просмотрел приборы и взял в руки управление, вдали стало видно светлое зарево Красной столицы, этого неугомонного гнезда мировой крамолы. Вспомнил, как восемь лет тому назад я быстро утекал из первопрестольной. Зато теперь я в десять раз скорее приближался к ней.

Как часто видел я сверху добрую старую Москву еще учеником московской школы. Вот только ни разу не пришлось летать ночью, тогда у нас об этом не думали. Узнаю ли я ночную Москву? Сумею ли разобраться?

Глаза сами невольно скользят по приборам и пробегают по всему аппарату. Матка Боска, до чего ясно виден весь самолет — крылья, стойки, моторы — все это совершенно отчетливо выделяется на посветлевшем ночном небе. Или нет, не посветлело небо, а посинело. Облако стало реже и в окна лукаво подмигивают мне предательницы звезды.

— Поручик Лещинский, полное внимание! На плане Москвы вы видите в самом центре темный обвод — это Кремль. Внутри обвода крестом отмечено здание — цель нашего полета. Я буду работать своим прицелом — вы проверяйте установку по своему.

— Есть.

— Господин полковник, подход с северо-запада. Ориентир аэро-маяк около самой Ходынки, — раздается голос Лемонье.

— Вы разве бывали в Москве, Лемонье?

— Да, и не так давно…

Но что это, где же Москва? Вместо густого скопления огней только светлое зарево, просвечивающее сквозь густую серую дымку.

Резко сбавляю газ, иду на снижение. Ага, теперь понимаю, в чем дело: — мой козырек весь облеплен мокрым снегом. Сбоку надувает мне мокрый белый порошок на щеку. Через минуту:

— Бронислав, сними очки и возьми на минуту управление, дай мне снять мои.

— Есть.

Ага, вот так-то лучше. Глаза невольно суживаются от холодного задувания, но зато перед ними нет матовой поверхности стекол, облепленных снегом. А проказница-зима все сыпет на нас свою холодную, мокрую пудру.

Слежу за карандашом Лемонье. С поразительной точностью он выводит меня на светящуюся сквозь хлопья снега линейку Петербургского шоссе. Прямо передо мною впереди и немного влево красно-желтым бликом посылает нам свое «М» — глаз аэро-маяка. В такой мгле он кажется каким-то слепым. Да и впрямь он слепой: ведь мы его видим, он нас нет.

Вот вправо от меня яркая кучка светлых фонарей с высоко висящими в воздухе красными точками — то станция радио с предупредительными красными лампами на мачтах.

Ага, нам везет. Вот сквозь неистово крутящийся вихрь снега блеснули два ярких перекрещивающихся бело-голубых меча — соображаю, что это прожектора на аэродроме Ходынки. По-видимому и красные сегодня летают. Вот от аэродрома нам совершенно ясно видно мигание перемежающегося венца зеленых и красных бусинок.

— Краспинский, последите за зелено-красными огнями — это Морзе. Постарайтесь разобрать, какой цвет тире, какой точка и, прочтя сигналы, скажите мне.

Чтобы дать Краспинскому время, делаю круг над аэродромом. Через две минуты его голос звенит в наушниках:

— По-моему, у кого-то из них потух хвостовой огонь. Осторожно. Снеговая туча скоро пройдет. Ветер тот же, — отвечает он мне, подозрительно минуя данное ему мною поручение.

Мой альтиметр показывает 2.500. Это удачно, что в воздухе есть еще и красные самолеты. Даже если наши глушители и не так хороши, при таких условиях это не опасно. Однако, надо внимательно следить за тем, что делается кругом. Ведь мы идем без всяких огней, и от меня одного зависит избежать столкновения с теми, кто кружится над Ходынкой.

Вот снова мигают зелено-красные глазки. На этот раз я читаю сам сигналы красных летчиков: «Ремизов, потушите бортовые огни, держитесь строго на 500 метров. Краузе, осторожно, тысячу метров».

Ага, спасибо, большевички, теперь я знаю, что моя высота может быть даже 1.500 без всякого риска.

Довольно над аэродромом. Идем к Москве. Нервы натягиваются, как струны. Снимаю правую рукавицу и осторожно ощупываю рычажки бомбодержателей.

Вот в моем визире проходит светлое пятно площади перед Александровским вокзалом с его маленькой дугой.

Вот четкой линейкой идет подо мной Тверская-Ямская. Эх, Матка Боска, сколько раз юнкером и молодым офицером я бывал в этих краях. На минуту отрываюсь от приборов и окидываю взглядом весь город. Резким, точно засыпанным огнями, кольцом, видны Садовые. А вон, подальше, концентрически к ним, — кольцо бульваров, его свет еще резче.

Чем дальше к центру, тем гуще и ярче становятся огни. Снова к визиру. Вот в него попадает яркое пятно Театральной и сразу сменяется темным прорывом Красной площади… Вот и Кремль. Рука немного дрожит…

— Лемонье, я сделаю круг и пойду потом вдоль реки.

— Есть.

Подо мной плывет, залитый, огнями, Кремль. Резкой чертой выделяется обвод кремлевской стены. За ее пределами много темней.

Вот ко мне попадает и заметное здание Большого Кремлевского…

На альтиметре 1.500 метров.

— Лемонье, проверьте еще раз все данные. Бронислав, ты последи за прицелом.

— Есть.

— Есть.

Но вот сделан и полный круг. Всего три минуты, а как будто прошли часы. Вот хорошо видная ленточка Москва-реки, с перепоясавшими ее двойными линейками мостов.

Снова Кремль. На первом проходе сброшу три. Остальные — на втором. Так вернее.

Рука перестала дрожать. Глаза впились в трубку прицела.

Большой дворец… Нажим… Второй. Третий… В чем дело? Нет взрывов внизу.

Ужасная мысль: Краспинский…

— Краспинский, скорей, в чем дело?

— Не могу знать, господин полковник, все было в порядке.

— Краспинский, надо осмотреть бомбомбодержатели! Эй, слышите, вы там?

— Это невозможно, полковник. В люк я могу осмотреть только две средних бомбы.

— Хорошо, скорей.

Две бомбы. Две, а как же с остальными? Тысяча дзяблов. Это Краспинский. Этот проклятый Краспинский.

Вот Кремль снова ушел из-под меня. Время терять нельзя…

Последний круг..

Его ненавистный голос:

— С бомбами все хорошо, полковник. Я не понимаю, в чем дело, полковник.

— Краспинский, вы врете! Вы понимаете, чем это для вас пахнет? Краспинский, я знаю все — исправляйте скорее свое дело, или… Слышите вы, дьявол? У вас есть жена, она поплатится за ваш поступок… Слышите, вы!..

— Господин полковник, две бомбы вполне исправны.

Две бомбы, да, только две. Ладно, хоть две. Но это очень трудно. Вместо шести, только две. Мало шансов. Проклятый большевик.

Последний раз иду на Кремль. В визире цель. Два быстрых нажима на бомбовый рычажок…

Снова ни одного взрыва… А, проклятый предатель… От бессильной злобы у меня дрожит все тело, круги в глазах.

— Бронислав, я не могу, возьми управление. Набирай на три тысячи.

— Лемонье, курс на обратный маршрут.

Но что же мне делать, что мне делать? Сейчас же пристрелить эту гадину. Нет, нельзя. Ведь еще надо довести самолет до дому. Проклятый, проклятый… Мысли заскакивают одна за другую.

Я не скоро пришел в себя. Мы оставили влево огни Можайска, когда я обратил внимание на карту. Бедняга Бронислав сумрачно следит за приборами…

Что-то Бронислав? Ведь он только теперь, по-видимому, понял, в чем дело. Впрочем, не в том дело. Как я мог не осмотреть бомбы сам перед вылетом? Тоже хорош, нечего сказать. Мне нет оправдания. Проклятые большевики. Да, да, большевики, это они… Ведь здесь, у меня на борту, один из них… Краспинский. Что он делает? Я вглядываюсь в его силуэт, но по-прежнему ничего не могу разобрать.

Однако, надо взять себя в руки.

— Эй, Бронислав, друг, как дела?

— Ходь до дзябла. Ты сам во всем виноват. Не доверять своему лучшему другу, положиться на хама из этих же… Да, да, ты виноват.

Теперь я понимаю, что Бронислав прав. Я, пожалуй, виноват. Ведь этот Краспинский хам, наверное, из рабочих или что-нибудь в этом духе. Как можно было ему доверять? Нет, виноват не я, а Корф. Да, да, именно Корф.

В наушниках голос Лемонье:

— Господин полковник, скоро Смоленск.

Как, Смоленск! Значит, уже два часа, как мы ушли из Москвы? Да, Смоленск. Надо его обойти на всякий случай — ведь там стоянка красной эскадры.

Голос Лещинского:

— Зброжек, у меня, по-видимому, испортился обогреватель в рукавице. Рука очень замерзла! Возьми, пожалуйста, рукоятку.

Да, да, надо взять управление. Бедный Бронислав. Сейчас, сейчас…

Я машинально берусь за рукоятку. Глаза сами собой пробегают по приборам и снова застывают на доске мотора № 1. Опять он шалит.

— Бронислав, можешь бросить управление — я взял. Краспинский, что такое снова с первым номером?

— Опять со смазкой, полковник. Надо переключить маслопровод. Я сейчас пройду к мотору.

Я вижу в темноте, как неуклюжий силуэт Краспинского появляется над бортом его кабинки и от стойки к стойке пробирается к первому номеру. Стрелка показывает, что масло к первому номеру совсем перестало идти. Я глушу его совсем. Чего там возится этот мерзавец? Он давно уж должен бы кончить свое дело. Ага, вот масло снова пошло. Снова встало. В чем дело? Я вглядываюсь в темноту ночи, но только едва различаю на левом крыле около моторного тока темный силуэт.

Матка Боска, что это?

— Бронислав, что там с Краспинским? Может быть, ему надо помочь…

— Я не пон…

Лещинский не успел договорить. Оба мы застыли от оцепенения. Фигура Краспинского виднелась теперь, стоя на капоте мотора. Вот он, видимо, слезает. Проклятие… Краспинского нет. Он исчез, точно его смыло… Неужели сорвался?

— Броня, милый, в чем дело?

— Сейчас, Зброжек, я посмотрю, чего он там возится.

— Нет, нет, разве ты не видишь, что его нет. Он… сорвался.

— Черт с ним. Я сам пройду к мотору, посмотрю, в чем там дело.

— Не смей, Лещинский. Я запрещаю. Мы дойдем на пяти.

Да, да, на пяти мы дойдем. Но только ведь рассчитывали идти назад с облегченной машиной, а теперь у нас на борту лишних 3 тысячи кило. Надо как-нибудь от них избавиться. Ах да, Смоленский аэродром. Попробую сбросить бомбы на него.

— Бронислав, осмотри в люки хоть средние бомбы. В чем там дело?

— Есть.

Бронислав исчезает совершенно за бортом своей кабинки. Через пять минут его голова снова появляется и слышу в телефон:

— Я ничего не могу разобрать, Зброжек. Там совершенно немыслимо работать. По моему, разъединена была тяга к сбрасывателям. Я что-то соединил, но не ручаюсь, что верно.

Верно или неверно, но надо попробовать.

— Лемонье, мы не будем обходить Смоленск. Ведите прямо на город. В окрестностях найдем аэродром.

Ага, вот то, что нужно. Вот темные пятнышки ангаров. Вот он у меня в прицеле. Нажим. Другой. Снова ничего. Проклятый Краспинский.

Я не очень отчетливо помню обратный путь. Кажется, где-то между Смоленском и Ковно я снова передал управление Лещинскому. Я не спал. Нет, это я знаю хорошо, что я не спал. Но что было, я помню очень слабо.

Меня привело в себя резкое, необычайное подергивание всей правой коробки крыльев. Тахометр центрального мотора показывал бешеные обороты, стрелка неровно скакала между 2.000-2.500. Сектор закрыт, стрелка встала, но почему так дергается правая сторона? Аппарат валится на правое крыло.

— Лещинский, в чем дело?

— Я не знаю. Что-то с правой коробкой. Я боюсь, не пропеллер ли центрального мотора…

— Да, да, это самое вероятное. Надо посмотреть.

— Броня, веди самолет ровнее. Я посмотрю сейчас, что там такое.

Быстро отстегивая пояс, вылезаю со своего места и вдоль корпуса пробираюсь к переднему мотору. Висящий за спиной ранец парашюта сильно стесняет движения. Пожалел, что не оставил его в кабинке.

Вот и замерзшая в своем молчании масса мотора. Его не надо долго осматривать, чтобы понять, в чем дело. Вместо пропеллера торчит какой-то безобразный деревянный обломок. Все понятно. Теперь надо осмотреть крылья. По-видимому, осколки пропеллера что-то там натворили. Мне некогда раздумывать над причинами поломки пропеллера. На четвереньках, цепляясь за стойки и тросы, я пополз вдоль крыла.

Пока все благополучно. Ага, вот мои руки до самых плеч провалились в зияющую дыру. Матка Боска, целый колодец! Скелет крыла исковеркан большим куском пропеллера. Основной лонжерон перебит. Вся часть крыла за дырой беспомощно бьется, окончательно доламывая укрепления. Надо скорее к себе на место. Как можно меньше газ. Осторожно тянуть до первого поля, и там можно как-нибудь сесть. Ах да, я забыл, мы не должны садиться.

Аппарат сильнее дергается и все заметнее делает крен. Видно, Лещинскому трудно держать его ровно, Да, да, я иду на свое место. Вот оно. Я лезу в кабину. Одного взгляда на карту достаточно, чтобы понять, что мы уже почти над Ковно. Несчастье неизбежно. Что же делать? Что же делать? А впрочем, выбора нет. Инструкция ясна: никаких свидетелей.

Прямо передо мной встает совершенно зеленое лицо Лемонье. Он почему-то без шлема. Он лихорадочно старается вылезти из своей кабинки, по-видимому, не расстегнул пояса. Ничего. Ты знал, на что идешь. А вот Броня, как же ты? Броня, прости. Бр… ня… про… сти… У меня стучат зубы. Дрожащей рукой я выключаю управление Лещинского… Теперь он не сядет.

Я быстро поднимаюсь на руках над бортом своей кабины. Расправляю ремни парашюта. Передо мною неожиданно встают расширенные глаза Бронислава. Его рука тянется ко мне. Сильный бросок всего самолета. Я получаю увесистый удар по лицу. Я знаю, что этот удар не случайность. Но в свисте ветра я не слышу слов, которые вырываются из искаженного рта Бронислава. Я их не слышал, но я и их знаю так же хорошо, как будто меня заставили их заучивать, как урок. Ужасные, кошмарные, позорные слова.

На минуту я потерял сознание. Но еще в воздухе, вися на парашютной сбруе, я пришел в себя от оглушительного взрыва, как будто расколовшего земную кору. Оттуда, из недр земли, вырвался резкий, слепящий блеск. И вслед за ним высокими языками запылало внизу пламя пожара.

Я понял, что это такое… Свидетелей не будет, господин Корф. Можете доложить министру. Ветром меня относило далеко к югу от пылавшего внизу адского пожара. Уже теряя сознание от резкой боли в левой ноге, по-видимому, вследствие неудачного спуска, я сообразил, что больше я не подполковник Зброжек-Кржечжевский, а капитан Литов-службы Никодим Мацикас.

На этом кончается интересующая нас часть дневника подполковника Зброжек.

К вечеру того же 4-го марта, когда произошел взрыв в Ковно, крестьянами Смоленского уезда был найден в поле совершенно размозженный труп, представлявший собою мешок костей. При осмотре тела, в боковом кармане кожаной тужурки были обнаружены документы на имя сержанта литовских авиационных войск Антона Навкунского и обрывок начатого письма, писанного карандашом и, по-видимому, в очень неудобном положении, так как строчки его идут в совершенном беспорядке:

«Анка, передай товарищам, что это будет стоить мне жизни, но рабочий класс сделает свое дело. Ни одна из шес…»
1 Польская «охранка» (Прим. авт.).
Эскадрилья всемирной коммуны: Советская героическая фантастика 1920-х гг. — Рига: Полярис, 2013.
^