Мелодия Чайковского
Почти неделю тянули ветры над землей Центральной Украины, стелило полог мокрого снега. Промокло всё, промокли все. В окопах, на огневых позициях, даже в солдатских ячейках и ровиках чавкает под обувью, ботинки вязнут в грязи, сознание вязнет и тускнеет в пространстве, заполненном зябкой, беспросветной мглой.

Я сижу на телефоне, две трубки виснут у меня по ушам на петлях, сделанных из бинта. Подвески мокры, телефонные трубки липнут к рукам, то и дело прочищаю клапан рукавом мокрой шинели, в мембране отсыревает порошок, его заедает, он не входит в гнездышко телефонной пазухи.

У меня прохудились ботинки, подошва на одном вовсе отстала. Я подвязал ее телефонным проводом. Ноги стынут, а когда стынут ноги, стынет все, весь ты насквозь смят, раздавлен, повержен холодом.

Меня бьет кашель, течет из носа, рукавом грязной шинели я растер под носом верхнюю губу до ожога. Усов у меня еще нет, еще не растут, палит, будто перцем, подносье и нос. Меня знобит, чувствую температуру, матерюсь по телефону с дежурными на батареях.

Пришел командир дивизиона, послушал, поморщился, посмотрел на мои обутки, влипшие в грязь ячейки, что вкопана в бок траншеи.

— Чего ж обувь-то не починишь?

— Некогда. И дратва не держится. Сопрела основа, подметки кожимитовые растащились и растрепались.

— Ну надо ж как-то выходить из положения...

Он уже звонил в тыл, ругался, просил хотя бы несколько пар обуви. Отказали. Скоро переобмундирование, сказали, выдадут всем и все новое.

— Как-то надо выходить из положения... — повторяет дивизионный в пространство, как бы и не мне вовсе, но так, чтобы я слышал и разумел, что к чему.

«Выходить из положения» — значит снимать обувь с мертвых. Преодолевая страх и отвращение, я уже проделал это, снял поношенные кирзовые сапоги с какого-то бедолаги лейтенанта, полегшего со взводом на склоне ничем не приметного холма с выгоревшей сивой травой. И хотя портянки я намотал и засунул в сапоги свои, моими ногами согретые, у меня сразу же начали стынуть ноги. Стыли они как-то отдаленно, словно бы отделены были от меня какой-то мною доселе не изведанной, но ясно ощутимой всем моим существом, молчаливой, хладной истомой. Мне показалось, помстилось, что это и есть земляной холод, его всепроникающее, неслышное, обволакивающее дыхание.

Я поскорее сменял те сапоги на ботинки. Они были уже крепко проношены, их полукирзовые-полупарусиновые «щеки» прорезало шнурками, пузырями раздувшиеся переда из свиной кожи не держали сырости, и вот словно бы пережженные, из пробки сделанные кожимитовые подметки изломались.

Иду на врага почти босиком по вязкой украинской грязи, и я не один, много нас таких идет, топает, тащится по позднеосенним хлябям вперед, на запад. В одном освобожденном нами селе вослед нам вздохнула женщина: «Боже! Боже, опять пленных ведут». Скоро переобмундирование. Зимнее. Ни в коем случае не надо брать полушубок и валенки. Полушубок за месяц-два так забьет вшами, что брось его на снег — и он зашевелится, поползет, в валенках протащись версту-две по пахоте — и вылезешь из них. Я видел дырки в размякшей пахоте, заполненные водой и темной жижей, это вновь прибывший пехотный полк вышагнул из валенок и рванул к шоссе босиком.

Трупы недавнего отступления разъездило, размяло и растащило по булыжнику, покрытому серой жижей в разноцветных разводах нефти и бензина, вылившегося из подбитых танков и машин.

Вот здесь-то пехота и переобулась. Обувь и портянки, как правило, остаются почти в сохранности, не то что головы, хрустнувшие, будто арбузы, — смяты, размичканы до фанерной плоскости. Портянки, как знамена иль флаги просивших милости и пощады бойцов, белеются по всей дороге, да еще зубы, человеческие зубы; не дались колесам машин, гусеницам танков, бело просвечивают там и сям из расколотых камней и в булыжных щелях.

Что же это такое? Неужели ко всему этому можно привыкнуть? Можно. Но нужно ли?

Ах, как зябнут ноги! Трясет, мелко трясет всего, и под шинелью, под гимнастеркой и бельем тело покрывается влагой. Поднимается температура, хоть бы заболеть и...

Резко зазуммерил телефон, я нажал прилипающий к пальцам клапан и сказал:

— Ну какого кому надо?

А в ответ бодрый, звонкий голос, словно у пионера, рапортующего об окончании патриотической работы:

— Привет, красноярский идиот!

Павлуша. Кокоулин Павлуша, родом из алтайского села Каменный иль Светлый Исток. Мы сошлись с ним в запасном полку, душевно сошлись: я звал его ласково «алтайский выблядок», а он меня еще ласковей — «красноярский идиот» — вот на таком уровне сердешной близости и даже любви изъяснялись мы.

На фронте Павлуша угодил в другой дивизион, но мы изредка виделись и при любой подходящей возможности перемолвливались словом-другим по телефону. Еще ранней осенью Павлушу определили в ближний тыл переучиваться с телефониста на радиста. Вот и явился Павлуша на передовую бодрый, отдохнувший от окопной маеты.

— Ну как жизнь молодая протекает?

— Жизнь-то? Молодая-то? — Я втянул носом мокро и, чуть не заскулив по-собачьи, вылаял: — А дубнуло бы поскорее, вот бы хорошо было...

Павлуша смолк, не знает, чего сказать, чем меня приободрить, виноватым себя чувствует за то, что так благополучен, а мы вот подыхаем тут в грязи, во вшах, под гнилым, милости не знающим небом.

— Ну ты, это, елки-моталки, чего городишь-то? — уже не очень бодро, но все еще с энтузиазмом говорит Павлуша. Он, Павлуша, от природы румян, круглолиц и очень разговорчив. Умеет на гармошке и балалайке играть, музыку любит, а я конопат, скуласт, язвителен, играть ни на чем не умею. У Павлуши больше оснований жить и выжить на войне, чем у меня, Павлуша, может быть, более полезен и нужен обществу, я же осатанел, грудь вот кашлем рвет, ангина горло свела, даже слюну проглотить не дает.

Павлуша жил до самой до войны в красивом хлебном селе среди гор, покрытых по самым горбинам мохнатым кедрачом. Реки, где он рос, харюзные, тайменные, ореха, зверя, птицы в лесах тучи. Пусть и до зернышка выметет родная и любимая власть, все одно не пропадешь в алтайском селе, где по огородам арбузы растут, при впадении родной речки в Катунь острова пользительной ягодой облепихой заросли. Мое родное село тоже многого стоит, природа посуровей алтайской, землицы среди скал скудно освоено, но река, тайга под боком, да рано меня сорвало и вынесло из родного села, и понесло, и закружило в водовороте жизни.

Детство в нужде, страхе и ожидании обещанного счастья прошло, юность в борьбе за место на земле незаметно пролетела в общагах, бараках, каких-то зимовках, навозом, хомутами и гнилыми опилками пахнущих, теперь здесь вот в всеми дождями промываемых, всеми ветрами продуваемых окопах проходит молодость. Даже одежонку просушить негде и нечем, одно желание подступает все плотнее — пропасть, сдохнуть поскорее.

— Да ты чё? — почти возмущенно кричит Павлуша. — Нам по девятнадцать лет, нам еще жить да жить, елки-моталки...

— Вот и живи, раз охота.

Павлуша обезоруженно и обескураженно умолк. Иногда ему удавалось справиться со мной, на путь истинный меня наставить, довоспитать, но сейчас он бессилен, совсем бессилен и далеко от меня, за этой непроглядной пеленой, полого и низко плывущей над землей.

— Слушай! — кричит Павлуша. — Вот слушай!

И я вдруг слышу музыку, с другого света, с другой планеты, с другого неба плывущую, прекрасную музыку, торжественную, разуму недоступную, поющую о другой какой-то жизни, мне неведомой, пробуждающейся под ясным небом, под светлыми звездами.

Павлуша включил рацию, нажал на клапан телефона, дает мне послушать то удаляющуюся, то наплывающую на меня музыку. Я хочу спросить, откуда, чья эта музыка, но лицо мое грязное, шершавое от стыни заливают такие потоки слез, что я не успеваю их, затекающие в рот, соленые и горькие, проглатывать, и они текут, рушатся на шинель, глухо застегнутую на моей груди. На время куда-то пропал кашель, лишь, как на немазаных шестернях, скрипит, рвется дыхание в груди.

«Кто украл мое детство? Кто съел мою юность? Кто гробит и гложет мою молодость?» — захлебываясь слезами, спрашиваю я, неведомо к кому обращаясь. Мне жалко себя, своей жизни, а это уже пробуждение. Где-то ж она есть? Где-то ж она вот звучит? Где-то ж она живет? И значит, вместе с нею живут прекрасные люди прекрасной жизнью.

А музыку Павлуша нашел, нащупал для меня в пространстве, и он не знал, какую, чью, и я тогда тоже не знал, откуда, чья она?

Чайковского Петра Ильича была та музыка, впоследствии узнал я, финал первого действия «Лебединого озера». Приобретя пластинку, я заезжу до дыр то место, где про воскресение, про другой, прекрасный мир, светлым сиянием спускающийся с небес над родной землей, над всеми нами, все вытерпевшими и перестрадавшими.

// Связистка; Многообразие войны; Мелодия Чайковского // Новый мир, № 7, 2001
Астафьев Виктор Петрович
Прозаик
* 01.05.1924 с.Овсянка Красноярского края
29.11.2001 Красноярск
Родился в крестьянской семье. Отец — Пётр Павлович Астафьев. Мать, Лидия Ильинична Потылицына, утонула в Енисее в 1931. Воспитывался в семье дедушки и бабушки, затем в детском доме в Игарке, часто беспризорничал. После окончания 6-го класса средней школы поступил в железнодорожную школу ФЗО, окончив которую в 1942, работал некоторое время составителем поездов в пригороде Красноярска. Оттуда осенью 1942 ушел на фронт добровольцем, был шофером, артразведчиком, связистом. Участвовал в боях на Курской дуге, освобождал от фашистских захватчиков Украину, Польшу, был тяжело ранен, контужен.

После демобилизации в 1945 вместе с женой — впоследствии писательницей М. С. Корякиной — поселился на Урале, в г.Чусовом. Работал грузчиком, слесарем, литейщиком, плотником в вагонном депо, мойщиком мясных туш на колбасном заводе и т.д.

В 1951 в газете «Чусовой рабочий» появился первый рассказ «Гражданский человек» (после доработки получил название «Сибиряк»). Тяга к «сочинительству» проявилась у Астафьев очень рано. Он вспоминал: «Моя бабушка Катерина, у которой я жил, когда осиротел, меня называла «врушей»... На фронте даже от дежурств освобождали ради этого. После войны занимался в литературном кружке одной уральской газеты. Там я прослушал однажды рассказ кружковца, который взбесил меня надуманностью и фальшью. Тогда я написал рассказ о своем фронтовом друге. Он и стал моим писательским дебютом» (Смена. 1986. 6 апр.).

С 1951 по 1955 Астафьев является литературным сотрудником газеты «Чусовой рабочий»; публиковался в пермских газетах «Звезда», «Молодая гвардия», альманахе «Прикамье», журнал «Урал», «Знамя», «Молодая гвардия», «Смена». Первый сборник рассказов «До будущей весны» вышел в Перми в 1953, за ним последовали книги для детей: «Огоньки» (1955), «Васюткино озеро» (1956), «Дядя Кузя, лиса, кот» (1957), «Теплый дождь» (1958).

В 1958 вышел роман Астафьева о жизни колхозной деревни «Тают снега», написанный в традициях беллетристики 1950-х.

С 1958 Астафьев — член СП СССР; в 1959–61 учился на Высших литературных курсах при СП СССР. Переломным в творчестве Астафьев оказался 1959, когда появились в печати повести «Старо-дуб» и «Перевал», рассказ «Солдат и мать». Посвященная Леониду Леонову повесть «Стародуб» (действие разворачивается в старинном кержацком поселении в Сибири) явилась источником авторских размышлений об исторических корнях «сибирского» характера. В то время «древле-отеческие устои» староверов не вызывали у Астафьева сочувствия, наоборот, они противопоставлялись «природной» вере (охотник Фаефан). Однако эта «природная вера», «таежный закон», «заступничество тайги» не спасали человека ни от одиночества, ни от трудных моральных вопросов. Конфликт разрешался несколько искусственно — смертью героя, которая была изображена как «блаженное успение» с цветком стародуба вместо свечи. Критика упрекала Астафьева в неясности этического идеала, в тривиальности проблематики, основанной на противопоставлении «общества» и «естественного человека».

Повесть «Перевал» начинала цикл произведений Астафьева о становлении молодого героя в нелегких жизненных условиях — «Звездопад» (1960), «Кража» (1966), «Где-то гремит война» (1967), «Последний поклон» (1968; начальные главы). Они рассказывали о трудных процессах мужания неопытной души, о ломке характера человека, оставшегося без поддержки родных в страшные 1930-е и в не менее жуткие 1940-е. Все эти герои, несмотря на то что носят разные фамилии, отмечены чертами автобиографизма, похожи судьбами, драматическим поиском жизни «по правде и совести». В повестях Астафьева 1960-х обнаружился со всей очевидностью дар рассказчика, умеющего увлечь читателя тонкостью лирического чувства, неожиданным солоноватым юмором, философической отрешенностью. Особое место среди этих произведений занимает повесть «Кража».

Герой повести — Толя Мазов — из раскулаченных крестьян, род которых погибает в северных краях. Сцены детдомовской, «табунной» жизни воссозданы Астафьевым с состраданием и жестокостью, представляя щедрое разнообразие изломанных временем детских характеров, импульсивно впадающих то в ссору, истерику, издевательство над слабым, то вдруг, неожиданно объединяющихся в сочувствии и доброте. За этот «народишко» начинает бороться Толя Мазов, ощущая поддержку директора Репнина — бывшего белогвардейского офицера, всю жизнь расплачивающегося за свое прошлое. Благородный пример Репнина, воздействие русской классической литры с ее школой «жалости и памяти» помогают герою отстаивать добро и справедливость.

С рассказа «Солдат и мать», по меткому определению критика А.Макарова, много размышлявшего о сущности таланта Астафьева, начинается серия рассказов о русском национальном характере. В лучших рассказах («Сибиряк», «Старая лошадь», «Руки жены», «Еловая ветка», «Захарко», «Тревожный сон», «Жизнь прожить» и др.) человек «из народа» воссоздан естественно, достоверно. Блистательный дар созерцания у Астафьева озарен вдохновенной творческой фантазией, игрой, озорством, поэтому его мужицкие типы удивляют читателя подлинностью, «правдой характера», доставляют эстетическое наслаждение. Жанр короткого или приближенного к повести рассказа является излюбленным в творчестве Астафьева. Многие его произведения, которые создавались на протяжении длительного времени, составлены из отдельных рассказов («Последний поклон», «Затеей», «Царь-рыба»). Творчество Астафьева в 1960-е было причислено критикой к т.н. «деревенской прозе», в центре которой находились размышления художников об основах, истоках и сущности народной жизни. Астафьев сконцентрировал свои художнические наблюдения в сфере национального характера. При этом он всегда касается самых острых, больных, противоречивых проблем общественного развития, пытаясь идти в этих вопросах вслед за Достоевским. Произведения Астафьева полны живого непосредственного чувства и философской медитации, яркой вещественности и бытовой характерности, народного юмора и лирического, нередко сентиментального, обобщения.

Повесть Астафьева «Пастух и пастушка» (1971; подзаголовок «Современная пастораль») была неожиданной для литературной критики. Уже сложившийся облик Астафьева-рассказчика, работающего в жанре социально-бытового повествования, на глазах менялся, приобретая черты писателя, стремящегося к обобщенному восприятию мира, к символическим образам. «В «Пастухе и пастушке» я стремился совместить, — писал Астафьев, — символику и самый что ни на есть грубый реализм» (Вопросы литературы. 1974. №11. С.222). Впервые в творчестве писателя появляется тема войны. Любовный сюжет (лейтенант Костяев — Люся) был окружен огненным кольцом войны, оттеняющим катастрофичность встречи возлюбленных. Несмотря на то что повесть имела жесткую композицию (в ней 4 части: «Бой», «Свидание», «Прощание», «Успение»), она соединяла разные стилевые потоки: обобщенно-философский, реалистически-обытовленный и лирический. Война представала то в виде невероятной фантасмагории, гиперболической картины вселенского варварства и разрушения, то в образе невероятно тяжелой солдатской работы, то возникала в лирических отступлениях автора как образ безысходного человеческого страдания. Астафьев скупо рассказывал о солдатской жизни. В поле его зрения был только взвод лейтенанта Костяева. Астафьев «раскладывал» русское воинство на отдельные типы, традиционные для сельского мира: мудрец-книжник (Ланцов), праведник, хранитель нравственного закона (Костяев), трудяга-терпелец (Карышев, Малышев), похожий на юродивого «Шкалик», «темный» человек, почти разбойник (Пафнутьев, Мохнаков). И война, врывающаяся в народную жизнь, имела свои отношения с каждым из этих воюющих людей, выбивая из их рядов самых светлых, самых беззлобных, самых терпеливых.

Еще в самом начале 1970-х Астафьев утверждал право каждого человека, имевшего фронтовой опыт, на память о «своей» войне. Философский конфликт повести реализовался в противостоянии пасторального мотива любви и чудовищной испепеляющей стихии войны; нравственный аспект касался отношений между солдатами. «Огромное значение в повести имеет не только противоборство двух армий, но и другое (по внутренней сути повести, может быть, даже — центральное) — своеобразное противоборство Бориса и старшины Мохнакова» (Селезнев Ю. Мудрость души народной // Москва. 1973. №11. С.216). На первый взгляд банальное столкновение лейтенанта и старшины из-за женщины (один из которых видит в ней таинственную и чистую женскую сущность, а другой относится к ней как к «военному трофею», принадлежащему ему по праву освободителя) оборачивается сражением полярных жизненных концепций (подобная ситуация позже возникнет в романе Ю.Бондарева «Берег). Наиболее противоречивые отклики критики были посвящены жанру и композиции повести. Кольцевая композиция повести казалась жесткой, излишне рационалистической. Выдержанные в стиле народных плачей и причитаний «увертюра» и «финал» произведения, по мнению некоторых исследователей, «не совсем сопрягаются с сюжетно-конфликтной основой повести» (Якименко Л. Литературная критика и современная повесть // Новый мир. 1973. №1. С.248). Другие писали о «литературности» заключительной части (Кузнецов Ф. Испытание войной // Правда. 1972. 7 мая), С.Залыгин воспринял кольцевое обрамление повести как нечто нарочитое и искусственное (Залыгин С. И снова о войне // Литературная Россия. 1971. 19 нояб.). Критиковали эту яркую, ставшую классической повесть Астафьева и за «бытовизм», и за «пацифизм», и за пасторальность, за «дегероизацию», за «романтического» «невоенного» героя, умирающего от любви.

Повесть «Ода русскому огороду» (1972) — своеобразный поэтический гимн трудолюбию крестьянина, в жизни которого гармонично сочетались целесообразность, утилитарность и красота. Повесть проникнута печалью об утраченной гармонии земледельческого труда, позволявшей человеку ощущать животворную связь с землей. Писатель Е.Носов писал Астафьеву: «"Оду русскому огороду» читал как великое откровение... Это не рассказано, а пропето — пропето на такой высокой и чистой ноте, что становится уму непостижимо, как это могут обыкновенные, грубые, корявые руки российского писателя-мужика... сотворить такое чудо. Что же таится в недрах человеческой души, какие кладези, если он о простых лопухах, о капусте и редьке может пропеть священные гимны! Высока и прекрасна мысль о том, что для зачуханно-го деревенского мальчишки огород <...> был не только тем, где можно набить брюхо, он был его университетом, его консерваторией, академией изящных искусств. Если он оказался способным на такой малой площади увидеть целый мир, то уж потом он способен будет понять и Шопена, и Шекспира, и весь мир со всеми его горестями и страданиями. Ах, какое же это диво дивное ода твоя!» (Цит. по: Яновский Н. — С. 196).

Создаваемый в течение двух десятилетий «Последний поклон» (1958–78) является эпохальным полотном о жизни деревни в трудные 1930–40-е и исповедью поколения, детство которого пришлось на годы «великого перелома», а юность — «на огневые сороковые». В откликах на «Последний поклон» критика замечала, что без произведений Астафьева современной прозе «недоставало терпкого духа жилья, густоты красок деревенского, детдомовского, солдатского и народного быта, живой экспрессии крестьянской речи, а более всего — крутоватых, норовистых народных характеров» (Михайлов А. Прощание с детством // Комсомольская правда. 1969. 9 окт.). Написанные от первого лица рассказы о трудном, голодном, но прекрасном деревенском детстве объединяет чувство глубокой благодарности судьбе за возможность живого, непосредственного общения с природой, с людьми, умевшими жить «миром», спасая ребятишек от голода, воспитывая в них трудолюбие и честность. Через бабушку Катерину Петровну, которую в деревне звали «генералом», через «сродственников» Витя Потылицын в работе, в различных будничных заботах, в «суровых» играх, в редких гуляньях постигал русскую сибирскую общинную традицию, нравственные нормы, истину здравого смысла. Если начальные главы «Последнего поклона» более лиричны, отмечены мягким юмором и легкой иронией, то последующие уже содержат обличительный пафос, направленный против разрушения национальных основ жизни, они полны горечи и открытой издевки. В главе «Бурундук на кресте», вошедшей в «Последний поклон» в 1974, рассказана страшная история распада крестьянской семьи, в главе «Сорока» — повесть о печальной судьбе яркого и талантливого человека дяди Васи-Сороки, в главе «Без приюта» — о горьких скитаниях героя в Игарке, о беспризорничестве как социальном явлении 1930-х.

Близкой к содержанию «Последнего поклона» оказалась повесть «Царь-рыба» (1976), имеющая подзаголовок «Повествование в рассказах». Сюжет этого произведения связан с путешествием автора-рассказчика по родным местам в Сибири. Сквозной образ рассказчика, его размышления об увиденном, воспоминания, публицистические отвлечения, лирико-философские обобщения являются цементирующей силой этой вещи. Астафьев воссоздал страшную картину народной жизни, которая подверглась варварскому воздействию цивилизации. В народной среде царили пьянство, кураж, воровство и браконьерство, были осквернены святыни, утрачены нравственные нормы. Совестливые люди, как обычно у Астафьев, фронтовики, державшие еще какое-то время в руках нравственные скрепы, очутились на обочине жизни.

Картина этого падения смягчалась образом дивной сибирской природы, еще не до конца загубленной человеком, образами терпеливых женщин и охотника Акима, еще несущих в мир добро и сострадание, и, самое главное, образом автора, который не столько судил, сколько недоумевал, не столько бичевал, сколько печалился.

После выхода в свет «Печального детектива» (1986), «Людочки» (1989), заключительных глав «Последнего поклона» (1992) пессимизм писателя усилился. Мир предстал перед его глазами «во зле и страдании», полным порока и преступности. События современности и исторического прошлого стали рассматриваться им с позиции максималистского идеала, высшей нравственной идеи и, естественно, не соответствовали их воплощению. «В любви и ненависти я середины не приемлю», — заявлял писатель (Правда. 1989. 30 июня). Этот жесткий максимализм был обострен болью за порушенную жизнь, за потерявшего себя и равнодушного к общественному возрождению человека. Роман «Печальный детектив», посвященный сложной судьбе работника милиции Сошнина, полон горьких и неприглядных сцен, тяжелых раздумий о преступниках и их беззащитных жертвах, об истоках традиционной народной жалости к «арестантам», о многоликости зла и отсутствии «баланса» между ним и добром. Действие романа укладывается всего в несколько дней. В романе 9 глав, глав-рассказов об отдельных эпизодах из жизни героя. «Деревенский» и «городской» материалы рассмотрены в едином худож. потоке. Конфликт романа выражен в столкновении главного героя с окружающим миром, в котором сместились нравственные понятия, этические законы, «нарушилась связь времен». Роман вызвал бурную полемику в прессе. Споры касались меры критического отношения к народной жизни. На обсуждении «Печального детектива» И.Золотусский заметил: «Беспощадность этой вещи и ее поворотное значение для настоящего момента — в том, что она развернута лицом к народу. Если раньше литература защищала народ, то теперь встал вопрос о самом народе» (Литературная газета. 1986. 27авг.).

Параллельно с художественным творчеством в 1980-е Астафьев занимается публицистикой. Документальные рассказы о природе и охоте, очерки о писателях, размышления о творчестве, очерки о Вологодчине, где писатель жил с 1969 по 1979, о Сибири, куда вернулся в 1980, составили сборники «Древнее, вечное...» (1980), «Посох памяти» (1980), «Всему свой час» (1985).

В 1988 опубликована книга «Зрячий посох», посвященная памяти критика А.Макарова. По своим рассказам Астафьев создает драмы «Черемуха» (1977), «Прости меня» (1979), пишет киносценарий «Не убий» (1981).

Роман о войне «Прокляты и убиты» (Ч.1. 1992; Ч.2. 1994) не только поражает фактами, о которых раньше не принято было говорить, его отличает удивительная даже для Астафьев резкость, страстность, категоричность авторской интонации.

1-я часть романа («Чертова яма») повествует о новобранцах, проходящих «обучение» в учебном полку. Солдатский быт напоминает быт тюремный, определяемый страхом голода, наказания и даже расстрела. Пестрая солдатская масса тяготеет к двум полюсам: к солдатам-старообрядцам — степенным, благодушным, обстоятельным — и к блатникам — расхристанным, вороватым, истеричным. Солдатское воинство, как и в «Пастухе и пастушке», раскладывается на определенные типы, в основном повторяющиеся любимые писателем характеры. Однако место «светлого» человека занимает не романтический лейтенант, стремящийся к героической жизни, а колоритная фигура русского богатыря-старообрядца Коли Рындина, который даже на учебных занятиях не может деревянным ружьем «уколоть» условного противника. Герой тверд в вере, зная, что Бог покарает всех за отступничество, за то, что допустили в душу дьявола вслед за комиссарами-безбожниками. Именно Рындин вспоминает старообрядческую стихиру, где было сказано, что «все, кто сеет на земле смуту, войны и братоубийство, будут прокляты Богом и убиты». Эти древние слова и вынесены автором в заглавие романа.

Во 2-й части романа («Плацдарм») воссоздается картина тяжелейших боев при переправе через Днепр и во время обороны Великокриницкого плацдарма. В течение 7 дней небольшие силы должны были по замыслу командования отвлекать и изматывать противника. Художник рисует жуткие в своей подлинности и натуралистичности сцены ада на земле. «Черные работники войны», «сидельцы Великокриницкого плацдарма», изможденные, голодные, «во вшах», покусанные крысами, выходят из зоны, «чувствуя освобождение от гнетущего ожидания гибели, избавление от заброшенности и никудышности». С «солдатской линией» переплетается «линия партии». Едкая авторская ирония проявляется не только в изображении политзанятий, образов политработников, ерничанье на политические темы персонажей, описании заочного приема в партию на передовой, ею пронизан весь авторский текст повествования. Астафьев полностью разрушает сложившиеся в советское время каноны изображения народа на войне. Народ в романе, как и в других произведениях Астафьев 1990-х, не является бессмертным народом-победителем. Автор утверждает, что народ смертен и уничтожим. И не потому, что исчерпал заложенные в нем генетические силы или утратил смысл своего развития, а вследствие того, что ему были нанесены сокрушительные и незалечимые раны. Не только фашизмом, но прежде всего своими — той тоталитарной машиной, которая без счета и совести губила русского мужика или ставила его на колени в годы революции, коллективизации и войны. Народ не является героем, он — покинутый Богом, униженный страдалец, вынужденный воевать между двух страшных сил, сложное разноликое единство, одаренное и добрыми человеческими свойствами и мерзкими пороками. Народ существует на войне между призрачной надеждой на Бога, на справедливость и реальной верой в силу родной земли, которая являлась порой единственной спасительницей солдата. Позиция Астафьева, заявленная резко и категорично, вызвала противоречивые отклики критики и читателей; ее объясняют и «невоцерковленностью» таланта Астафьева (Юность. 1994. №4. С.15), и рецидивом «деидеологизированного беспризорничества» (жестокое напоминание о том, что Астафьеву пришлось в свое время пережить беспризорничество) (Завтра. 1995. № 31.17 авг.).

В 1995 опубликована повесть Астафьева «Так хочется жить» о причудливой фронтовой судьбе и послевоенной жизни простого русского солдата Коляши Хахалина, а позднее повести «Обертон» (1996) и «Веселый солдат» (1998). Созданные в жанре социально-бытового и даже натуралистического повествования, вещи эти соединяют и уравновешивают противоречивые авторские интонации, возвращая писателя в состояние мудрости и печали. «Спасибо еще Всевышнему, — говорил Астафьев в одном из последних интервью, что память моя милосердна, в обычной жизни многое тяжелое и страшное стирается» (Литературная Россия. 2000. №4).

После смерти Астафьева в журнал «Урал» (2004. №5) публикуются его «Автобиография» (2000), рассказ «Глухая просека», статья «Прощаюсь...», вариант статьи «Нет, алмазы на дороге не валяются» и др.

Т. М. Вахитова
Русская литература XX века. Прозаики, поэты, драматурги: биобиблиографический словарь: в 3 т. — М.: ОЛМА-ПРЕСС Инвест, 2005. — Том 1. с. 121–126.