Над красным пластиком кабины высоко торчала белобрысая голова.
Я вошел в кабину, решив, что и на двоих там хватит места. Тут же в лабиринт входа вслед за мной втиснулся коренастый крепыш. Я хотел сказать ему, что нас уже многовато, но меня отвлекло нечто очень необычное.
Белобрысый поднял правую ногу, вмещая в трусы обнажонную долговязость. И я увидел на его колене рубец, которого просто не могло быть.
Аккуратный послеоперационный рубец. Даже в старых хирургических руководствах не описано ничего подобного. Чуть ли не от середины бедра до верхней трети голени, прямо через колено по передней поверхности ноги протянулся ровный, под линеечку, послеоперационный рубец. Пересекая его на уровне чашечки, поперечно белел еще один. Этого креста просто не могло быть. Нет такой операции на коленном суставе, при которой мог понадобиться подобный разрез.
По-видимому я смотрел очень пристально. Белобрысый, недоуменно застыв с поднятой ногой, уставился на меня. Мне стало неловко и я сказал:
— Извините меня, пожалуйста. Это просто профессиональный интерес. Я хирург и не могу понять, зачем мог понадобиться такой разрез.
— Entschuldigt, bitte, ich ferstehe nicht russisch{4}. Так. Понятно. Немец. Я замолчал. Наступила неловкая пауза.
— Operation. Patella{5}, — ткнул себя в ногу белобрысый. Профессиональный интерес оказался сильнее возникших на войне и прочно устоявшихся эмоций. Я превозмог себя и заговорил с ним на своем невозможном школьно-военно-немецком языке.
Долговязый рассказал, что его после тяжелого ранения оперировал профессор Белер.
— Lorenz Boeler?
— О, ja,ja! Professor Lorernz Boeler.
Крепыш на первых порах нетерпеливо топтался в лабиринте, ожидая, когда освободится кабина. Сейчас он смотрел на нас с явным интересом..
— Что? Друзья? Демократические немцы? Я кивнул.
— Блядь буду, если вы друг друга не подранили.
Конечно, он ляпнул. Но просто так, на всякий случай я спросил белобрысого, когда он был ранен. В августе 1944-го, ответил немец. Я спросил, где? И услышал — в Литве, Жвирждайцы. И уже почему-то с замирающим сердцем я спросил:
— Du bist Panzerschutzer? — Ja, ja!- Artsturm? — Ja, naturlich, «Ferdinand»!{6} — Слушай, блядь буду, вы друг друга подранили! Друзья ... — крепыш смачно с завихрениями матюкнулся.
Белобрысый спросил меня, воевал ли я тоже. Я мог бы ответить, что знаю даже знак и номер на его машине. Что помню секунду, когда подкалиберный снаряд звезданул в левый борт его «Фердинанда». Что не понимаю, каким образом он жив. Потому что из его «Фердинанда» рванулось пламя и черный столб дыма ввинтился в серое литовсое небо и замер неподвижно. И я не заметил, что кому-нибудь удалось выскочить из горящей самоходки. Но он стоял передо мной. Он спрашивал. А я застыл в кабине из красного пластика и молчал. Я чувствовал, что кровь отлила от головы. Так она всегда отливает, когда мне кажется, что осколок вдруг зашевелился под черепом.
Нет, он меня не «подранил». Это уже потом, в Пруссии, под Кенигсбергом.
Я кивнул и сказал, что ранен под Кенигсбергом. Мне почему-то не хотелось рассказывать, где еще я был ранен.
Он выкрутил плавки, попрощался и вышел из кабины. Долго еще над пустеющим пляжем, пока, прихрамывая, удалялась долговязая фигура, раздавалось его бодрое «Auf wiederschein!» Уже ушел, отматюкавшись, крепыш. А я все еще почему-то оставлся в кабине.
Вместо пустующего пляжа я увидел, как от Немана мы поднимаемся по узкой лощине. По такой узкой, что на моем танке, который шел первым, завалилась правая гусеница, и нам под огнем пришлось натягивать ее. Добро, десантники выскочили наверх, в нескошенную рожь и прикрыли нас, пока мы подкапывали склон и возились с гусеницей. А потом за полем, не этим, вторым или пятым выехали на дорогу, на брусчатку, и четыре танка в колонне понеслись к фольварку. А еще два танка пошли правее, в низинку, которая оказалась болотом. Одна машина была рыжего Коли Букина, а вторая — уже не помню чья. Колю помню, потому что в училище наши койки стояли почти рядом. Рыжый был славным парнем. И всегда ему не везло.
От дороги в стороны по жнивью рассыпалась очумевшая от страха немецкая пехота. Четыре танка из восьми пулеметов расстреливали ее в упор. А я еще скомандовал «Картечь!». И Вася Осипов, — он был башнером в моем экипаже, — поставил шрапнельные снаряды на картечь. Впервые за всю войну я стрелял картечью. Что там творилось! Я опьянел от убийства и крови. Я что-то кричал, задыхаясь, видя мясорубку пулеметов и картечи. Я кричал,забыл о солидности, так необходимой мне, девятнадцатилетнему лейтенанту. Я кричал от восторга, потому что для меня они сейчас были не человеческими существами, потому что совсем недавно мы прошли по Белоруссии, превращенной в пустыню, потому что, стесняясь непрошенных слез, я слушал рассказы евреев, чудом уцелевших во время «акций» в Вильнюсе и Каунасе, рассказы о невозможном , о невероятном в нашем мире, лишенные эмоций рассказы людей из гетто и лагерей уничтожения. И я кричал, озверев от мести, когда по немецким трупам мы ворвались в фольварк.
Танки остановились в небольшом вишневом садике. Машина старшего лейтенанта Куковца выглядела нелепо. Она стояла за домом с задранной к небу пушкой. Сорвало подъемный механизм, когда танк перемахивал траншею и орудие садануло о землю. И надо же, только у Куковца остались снаряды!
У меня был расстрелян весь боекомплект. Лишь два подкалиберных снаряда сиротливо затаились в нише башни. У других ребят со снарядами было не лучше. А Куковец — подлая душонка — не отдавал снарядов, хоть ему они уже не могли понадобиться, потому что пушка была бессмысленно задрана и стрелять из нее можно было только в облака.
Именно в этот момент слева, примерно в километре, я увидел «Фердинанд». Он медленно полз. Останавливался, будто прощупывал дорогу. И снова полз.
Пока я рассматривал в бинокль башенный знак и номер на левом борту, он уже оказался чуть восточнее фольварка.
Я осторожно выкатил свою тридцатьчетверку из-за дома, сам сел за орудие, — нет, нет, стреляющий у меня был хороший, но, понимаете, очень уж был велик риск, если не гробануть его в борт с первого снаряда, он развернется и тогда нам конец: на километр в лоб мой снаряд ему, что укус комара, а он прошьет меня насквозь, — и прицелился.
Никогда еще я так долго и старательно не целился. Не было никакого восторга. Я ничего не кричал. Я тихо вел острие прицела вслед за ползущим «Фердинандом». Острие не отрывалось от номера на броне. Я мог нажать спуск. Но все еще ждал, надеясь на то, что он остановится. Безбожник, я молил Бога, чтобы «Фердинанд» остановился. И он вдруг застыл на месте. Я плавно нажал спуск.
Вспыхнуло пламя над «Фердинандом». И черный столб дыма ввинтился в серое литовское небо. И я не заметил, что кому-нибудь удалось выскочить из горящей самоходки.
Ребята жали мне руку. А старший лейтенант Куковец даже стиснул меня в объятиях. Но и сейчас не дал снарядов, жадюга.
Вот тогда в нескольких сотнях метров прямо перед собой, прямо на западе, над холмиками за речкой, мы увидели торчащие набалдашники восьмидесятивосьмимиллиметровых пушек.
Не просто пушек. Девять «тигров» нацелились на фольварк. Нас они еще не видели. И не видели двух танков в болоте.
Не было ни малейшего сомнения в том, что они поедут сюда.
Четыре танка. Каких там четыре? Куковец не в счет. Три тридцатьчетверки против девяти «тигров», которые куда страшнее «Фердинанда». Лобовая броня до трехсот миллиметров, а пушка такая же, как у самоходки. Но дело даже не в этом.
Когда мы взяли Куковца за жабры, оказалось, что из шестнадцати снарядов у него только два бронебойных. Да у меня один. И еще три у ребят. Итого — шесть бронебойных снарядов против девяти «тигров». Верная бессмысленная гибель Надо уматывать.
А танки в болоте? Связаться с ними по радио не удалось. Сукины сыны! Хоть бы один сидел у рации! Копаются в болоте. «Тигров», конечно, не видят. Интересно, есть ли у них снаряды? Но что они сделают «тиграм», если те пойдут в лоб?
Гибель оправдана, если может принести какую-нибудь пользу. Но в такой ситуации...
Надо смываться. Другого выхода нет. Так решили все.
И мы смылись. Но как?
Едва танки выскочили из фольварка, десятки болванок зафыркали нам вслед. (Я-то не видел. Я ничего не видел, так мы улепетывали. Это потом рассказали наши тыловики. Они смотрели на всю катавасию из имения). А летели мы так, что конструкторы тридцатьчетверки не поверили бы своим глазам. И ни одна болванка не задела нас. И что самое забавное, оба танка выскочили из болота и рванулись вслед за нами параллельным курсом.
Когда уже все затихло, я спросил Кольку Букина, чего он драпал, если не видел «тигров». А он ответил: «Знамо дело, стали бы вы так улепетывать, если бы вам не присмалили зад. Ну, а я, что — рыжий?» Но ведь Колька действительно был рыжим.
Остановились мы у изгороди имения. Тут подскочил пехотный подполковник и стал нас чехвостить за драп.
Мы в свою очередь послали его. Пехота ведь отстала от нас и не дошла до фольварка.
А подполковник, увидев непочтительность лейтенантов, завелся и, подпрыгивая на носках, кричал, что сейчас, когда вся героическая Красная армия неудержимо наступает на запад, позор горстке трусов, да еще из знаменитой гвардейской бригады, бесстыдно покидать свои позиции.
Он бы еще долго нудил. Он уже здорово раскрутился. И кто знает, чем бы все это окончилось. Ведь после всего пережитого мы не очень смахивали на примерных учеников и уже начали огрызаться, не взирая на звания и должности. И уже попахивало тем, что дело сгоряча может дойти до пистолетов.
Но появилась шестерка «илов», покружила над нами, над фольварком, над речушкой, а немцы запустили в нашу сторону белую ракету, и штурмовики пошли на нас.
Между прочим, в отличие от немцев, знавших, не случайно запустивших белую ракету, мы не знали сигналов взаимодействия с авиацией на этот день.
Танк мой левым бортом вплотную прижался к проволочной изгороди имения. Справа — пустое поле. По нему уже пошли фонтанчики, поднятые очередями из штурмовиков.
Пехотный подполковник, за секунду до этого так красноречиво рассуждавший о героизме, юркнул под днище моего танка. Ну как тут было не ткнуть его сапогом в зад? Что я сделал не без удовольствия.
Подполковник вполне мог решить, что снаряд или ракета настигла его задницу.
«Илы» выстроились в круг и началась карусель. Уже кто-то из наших свалился замертво. Кричали раненые. Добро еще старые липы имения спрятали несколько танков.
Может быть потому, что подполковник загородил своим задом лаз под мою машину и мне некуда было деться, а штурмовики крыли во всю из пушек и я знал, что у каждого из них в запасе есть еще реактивные снаряды, подвешанные вместо бомб, я добежал до танка майора Дороша, который не участвовал в атаке и не покидал имения, и взял у его механика ракетницу и белую ракету.
Белая полоса перечеркнула серое небо в сторону немцев.
Слава Богу, что-то разладилось в небесной карусели. «Илы» постреляли по фольварку, где нас, к счастью, уже не было и улетели домой докладывать о своем героическом вылете, за определенное количество которых каждому летчику причитался какой-то орден.
Пехотный подполковник, когда уже все утихло, выбрался из-под моего танка. Грязи на нем сейчас было больше, чем раньше спеси. Тем более, что именно в этот момент по фольварку, где нас, слава Богу, уже не было, как , впрочем, не было и немцев, дружно ударили «катюши» этого самого подполковника. Что и говорить, веселый был денек.
А я все стоял и смотрел поверх пластика кабины на быстро темнеющее море, на угасающее небо над ним. И даже таинственный шопот набегающих волн, магический, убаюкивающий, сейчас почему-то не успокаивал меня.
Я никак не мог понять, почему снова увидел все это, если, собственно говоря, должен был увидеть только»Фердинанд», из которого рванулось пламя, должен был увидеть, как черный столб дыма ввинтился в серое литовское небо и замер неподвижно.
Но так бывает всегда, когда кажется, что под черепом зашевелился осколок. Никогда не знаешь, до какой точки докатятся воспоминания. Улыбнешься ли чему-нибудь забавному, или снова будешь умирать от черного подлого страха.
Через несколько минут с женой и сыном мы пошли на ужин. Столовая гагринской турбазы ничем или почти ничем не отличалась от подобных общепитовских заведений.
Здесь, пожалуй, уже можно было бы обойтись без подробностей, так как всем известно, что пищу принимают в несколько смен, и меню... — надо ли говорить про меню? — и теснота в двух больших залах, одинаково похожих на столовую и на конюшню.
Но нас это не касалось. Мы ужинали в третьем зале, существенно отличавшемся от двух, похожих на конюшню.
Высокие окна, задрапированные легкими кремовыми портьерами, смотрели на море. У окон стояли со вкусом сервированные столики. На каждом столике на деревянной подставочке кокетливо красовался красно-желто-черный флажок с гербом Германской Демократической Республики. Миловидная официантка-грузинка грациозно разносила семгу, такую розовую, сочную и нежную, что от одного ее вида блаженство наполняло мой рот и растекалось по всему телу. А люди, которым, в отличие от меня, разрешали в шортах входить в столовую, развалились за этими столиками в позах, которые мне тревожно напоминали то ли что-то уже описанное, то ли виденное мной в натуре, что-то такое, что мне ужасно не хотелось вспоминать сейчас, в Гагре 1968 года.
С женой и сыном за особые заслуги, оказанные гагринцам на ниве здравоохранения, я тоже сподобился ужинать в этом зале. Правда, входить сюда мы были обязаны, как формулировалось, прилично одетыми. Но все же... не в конюшню.
Сидели мы не у окна за столиком с красно-желто-черным флажком, а у противоположной стены. И между теми столиками и нашими был еще один ряд столов, пустующих, ничейных, как нейтралка.
И семги на ужин нам не подали. Вместо семги на закуску выдали ложечку икры баклажанной, консервированной в позапрошлом году. И даже вид ее не улучшал пищеварения. И почему-то мясного рагу хватило только на столики у окон. А у нас был все тот же шницель рубленный, в котором мясо обнаруживалось только при тщательнейшем качественном анализе.
Миловидная грузинка не подносила нам красивых чашек с какао.
Сын рыскал по столовой в поисках чайника, в котором еще можно было найти остывающий напиток.
Ужин проходил, как формулируют, в дружеской атмосфере.
Оттуда, из-за столика с красно-желто-черным флажком, мне приветливо помахал длиной рукой мой старый знакомый.